ПродТалон

Основан на реальных событиях.

Мне было лет десять, а это было в 1986 или 1987 годах, когда я впервые услышал эту историю от своего дедушки, рассказанную мне зимним вечером в субботу под весёлый треск дров в печке. В нашей семье традиция была святой — суббота это баня. С утра начинается к ней подготовка, носится вода с колодца, заполняются бочки для горячей и холодной воды. Потом растапливается печь. И топится до гула, до раскалённых камней в каменке парилки. А потом вся семья по очереди идёт мыться. Когда как. Сначала наши, потом дядька со своими, а потом дед с бабулей. Ну а после все родственники собираются за столом. Разговоры, шутки, игра в дурака, посиделки с чаем, а может с чем и покрепче, если баня приходится на какой-то праздник или дату. Ну а затем все расходятся по своим домам и отдыхают после трудовой недели.
Тогда пришло время для точно такой же субботы. А ещё ведь был «актированный день». Это такой день, когда занятия в наших школах отменены из-за морозов, и дети должны сидеть по домам. Мороз больше сорока пяти ниже нуля стоял уже вторую неделю, и кто как, а я лично радовался неожиданно выпавшим каникулам.
Вечер. В печке весело трещат полешки дров. Я смотрю сквозь дырочки в дверце, как огонь бушует в топке. Рядом со мной, сощурив свои глаза с вертикальными зрачками, сидит и смотрит на огонь наш рыжий кот Васька. С кухни пришёл дед. Как сейчас помню, дедушка достал из пачки папиросу «Беломора», покрутил бумажную гильзу в своих пальцах, смял её по-особому. А потом прикурив, и выпустив вверх струю сизоватого дымка, сказал мне:
— Серёнька, сейчас морозы уже не те, что были раньше.
— Дед, а какие были морозы?
— Сильные. — дед снова выдохнул дым. И начал рассказ, который я запомнил очень хорошо.

Глава 1: Дешевле Дров

В спецпоселении под Каджеромом человеческая жизнь стоила дешевле кубометра делового леса. Здесь не было вышек с часовыми по периметру. Власть не утруждала себя такой мелочной опекой. Она просто вычерчивала на карте зону, сгоняла в неё тысячи «врагов народа» и ставила перед фактом: вот тайга, вот пила, вот норма. Выполнишь норму — получишь черпак баланды и краюху хлеба, достаточную, чтобы не умереть сегодня. Не выполнишь — твоё имя вычеркнут из списков на продснабжение. А дальше — твоё личное дело. Можешь есть кору, можешь умереть. Новых пришлют. Бежать некуда, до больших городов тысячи километров болот, тайги, ледяного молчания.

Шестидесятиградусный мороз не был крикливым, как правило он молчал. Это была всепоглощающая тишина, в которой треск промерзшего ствола лиственницы звучал как выстрел. Воздух был настолько плотным и холодным, что казалось, его можно резать ножом. Дыхание вырывалось изо рта облачком пара и тут же оседало ледяной бахромой на воротнике ватника. Семнадцатилетнему Георгию, которого домашние все ещё звали по-украински ласково — Жора, — лицо уже тронула та печать, что оставляют на людях голод и горе.

Семью Столярчуков — отца Петра, мать Варвару, Жору и младшего брата Миколу — привезли сюда зимой сорок четвёртого из-под Ровно. Юлия, их гордая, несгибаемая Юлия после того, как ушли немцы, и пришла Красная армия, ушла из семьи бороться за свою Украину. А они, её семья, отправились в тайгу, чтобы своей жизнью оплатить её выбор. Вот и через полгода после её решения пришли люди из НКВД. Дали три часа на сборы, и в длинном эшелоне «теплушек» с тысячами таких же, как они, лишённых всего людей, они поехали в неизвестность.

Отец не выдержал и первой зимы. На третий месяц его, крепкого хозяина, свалил тиф. Он сгорел за неделю на голых нарах, в бреду всё просил вывести его на улицу, глянуть на свою вишню у хаты. Жора помнил, как они с матерью, окаменев от горя, смотрели, как мужики из соседних бараков зашивали его тело в рогожу. Его похоронили в общей яме, без креста, под номером. Теперь отец лежал в мерзлой земле, а о судьбе Юлии они ничего не знали. Она стала для них одновременно и святыней, и проклятием. Теперь Жора был единственным работником в семье. Каждый день он уходил на лесосеку, где кашлял едким дымом неуклюжий монстр — газогенераторный трактор. Жора пилил, колол, таскал «чурки» для его ненасытной топки. Он гнал себя, перевыполнял норму, потому что знал: его работа — это три пайки. Три жизни. Его собственная, материнская и десятилетнего Миколы. В этом мире безразличия он был их единственным охранником.


Глава 2: Право на Еду

В конце октября, когда ночные заморозки стали доходить до тридцати, Варвара слегла. Утром она не смогла подняться с нар. Её тело горело, а на губах выступила лихорадка. Она пыталась встать, шепча, что нужно идти на работу, иначе не будет пайка, но ноги не держали её.
Пришёл фельдшер — такой же ссыльный профессор-медик из Ленинграда с лицом пергаментной бумаги и бесконечно усталыми глазами. Он осмотрел Варвару, послушал её хриплое дыхание.
— Плохо, Егор. Воспаление лёгких, — тихо и по-взрослому сказал он Жоре, отведя его в сторону. — Здесь это почти всегда приговор. Лекарств нет. Я дам отвар из брусничного листа, это собьёт жар. Но главное… главное — ей нужно усиленное питание. Тепло и еда. Бульон, масло, хлеб… Иначе организм не справится.
Эти слова звучали горькой насмешкой, хотя сказаны были без неё. Варвара не вышла на работу. Её фамилию просто вычеркнули из списка работающих, а значит — и из ведомости на получение пайка. Система не была злой. Она была просто машиной. Деталь сломалась — деталь больше не смазывают.
Жора пошёл к средоточию власти в их маленьком барачном поселке — в контору начальника продовольственного снабжения. Начпродом был некто Трошев, вольнонаёмный, плотный мужчина с багровым лицом. От него всегда пахло сытостью: махоркой, луком и чем-то мясным. Иногда к этим запахам примешивался устойчивый душок перегара. Этот мужик в голодном мире лесоповала был богом. Жора, сминая старую и потрёпанную собачью шапку, выменянную у местных за красивое ручное зеркальце отделанное чёрной серебряной вязью — одну из немногих вещей, что остались от Юли, — сбивчиво, мешая русские и украинские слова изложил свою просьбу: мать больна, отец умер, просил дать паек матери в долг, под его отработку…
Трошев слушал, лениво помешивая сахар в стакане. Он даже не повернул в его сторону головы, только жёлтым прокуренным пальцем поковырял в своём левом ухе, достал его, рассмотрел, что достал, вытер это самое о ляжку, туго обтянутую форменным сукном.
— Болеет? — равнодушно переспросил он. — Не положено. Законы для всех одни. Вот вылечится твоя мать, выйдет на работу — тогда и получит. Разговор окончен.
Жора вышел на мороз, оглушенный отчаянием и в гневе сжимая кулаки. Бессильные слёзы копились в уголках его глаз. Парень встал тяжело, перевёл дух. И в этот момент, в отчаянии, его мозг зацепился за деталь, которую он заметил в кабинете. На краю стола, прижатая чугунным пресс-папье, лежала стопка чистых, плотных бланков. И ещё он вспомнил, как неделю назад нашёл у конторы оброненный кем-то талон двухмесячной давности, в углу которого стоял маленький дополнительный штампик — жирная буква «Л». Мужики на лесосеке потом сказали, что это «литерный» талон. Для старших машинистов и бригадиров. По такому талону давали и масло, и крупу посытнее, а иногда — даже тушенку.
Идея, родившаяся в его голове, была безумной. Он не просто украдёт еду. Он попробует украсть право на еду, право его матери на жизнь.


Глава 3: Литерный Штамп

Ночная вылазка в контору прошла на удивление гладко. Сама репутация конторы была пугающей, и служила мощнейшей её охраной. Поэтому замок на двери был скорее символическим. Жора вскрыл его щепкой и через мгновение уже был внутри. Руки от холода и напряжения дрожали так, что он едва мог сжать пальцы. Поэтому он постоял с минуту, сжимая и разжимая кулаки, восстанавливая кровообращение и возвращая тепло и чувствительность пальцам. И да, он не стал жадничать — взял всего пять плотных бланков с той стопки на столе Трошева, сунул их за пазуху и выскользнул в морозную тьму.
Теперь начиналась самая сложная часть его плана. У Георгия был образец — тот самый найденный «литерный» талон. Дождавшись, пока Микола уснёт, свернувшись калачиком у бока больной матери, Жора доставал свои сокровища при свете коптилки изучал все: сорт бумаги, размашистую подпись Трошева и, самое главное, печать. Круглая фиолетовая печать: «Печорское Управление ИТЛ НКВД. Продснаб. Участок №7». И тот самый маленький штампик — буква «Л».
Материалом для основной печати послужила подошва его собственного сапога. Сапожным ножом, который он всегда затачивал до идеальной остроты, Жора часами вырезал зеркальное отражение букв. Руки, привыкшие к топору, оказались на удивление твёрдыми. Сложнее было с подписью Трошева — этой ленивой, уверенной закорючкой.
Но самым главным был литерный штамп. Для него не годилась резина — он был слишком мал. И тогда Жора взял полувялую мягкую картофелину из скудных запасов. На срезе он идеально ровно вырезал ножом букву «Л». Такой штамп был одноразовым, но на несколько оттисков его должно было хватить.
Чернила он сделал из сажи от коптилки, смешанной с синькой растворённой в воде и щепоткой сахара для вязкости. Он испортил три бланка. Рука дрожала, подпись не получалась, картофельный штамп оставлял грязный след. Он едва не заплакал от бессилия.
Шла вторая ночь. Мать тяжело дышала во сне. Жора чувствовал, как уходит время, как уходят мамины силы. Отрезав новый кусок подошвы он начал снова. Медленно, не спеша, тщательно. И вот, под утро, когда северный морозный мрак за окном и не думал редеть, зато коптящее пламя на фитиле почти перестало давать нужный свет, у него получилось. Два талона. Печать легла почти идеально. Подпись выглядела достоверно. А в уголке — аккуратная, жирная буква «Л». Он вписал имя матери и замер. Перед ним лежали не просто бумажки. Это была ересь. Попытка перевести свою мать из касты умирающих в мир живущих, и оставить её там.

Глава 4: Вкус Надежды
Идти в столовую с первым талоном было гораздо страшнее, чем лезть в контору. В голову лезли мысли одна страшней другой. Но Жора стоял в очереди, прижимая к себе котелок. Его колотила дрожь.

— Знаешь, Серёнька, — дед сделал паузу, глядя на огонь в печке, — когда я стоял у той столовой, мне казалось, что мороз проникает прямо в душу. Я не боялся только одного: если бы меня поймали, я бы знал, что сделал это ради мамы. Понимаешь?

Когда подошло его время, парень протянул талон в окошко раздачи. Повариха, грузная женщина с безразличным лицом, привыкшая к серым бумажкам, удивлённо подняла брови, увидев плотный бланк с литерой «Л». Она повертела его в руках, посмотрела на Жору, потом снова на талон. Но печать была на месте, подпись та что надо. Она пожала плечами и рявкнула:
— Чего встал? Тару давай! Литерный!
И в котелок Жоры полилась каша куда гуще обычной. На весы лег не просто кусок хлеба, а целая буханка. Ему выдали пачку маргарина, крупу и две заветные, обёрнутые бумагой промасленные солидолом банки тушенки.

— Когда я вернулся с полным котелком еды, — дед задумчиво посмотрел на свои руки, — внутри меня бушевала странная смесь радости и ужаса. «Я смог зробить это дело. Я обманул их. Но что теперь? Что, если они догадаются?» Я смотрел на маму, которая впервые за неделю выпила бульон и даже улыбнулась мне. И вдруг почуял себя виноватым. За что? За то, что спас её? Или за то, что ради этого нарушил закон?

Еда сотворила чудо. Горячий, наваристый бульон вернул Варваре силы. Масло и хлеб вернули цвет её щекам. Через неделю она уже сидела на нарах, а через две — тихонько ходила по бараку. Жора использовал второй талон, и снова всё прошло успешно. Он чувствовал себя всемогущим. Он взломал систему. Всё погубила небрежность и бюрократия. Трошев не выслеживал его. Он просто сверял свои ведомости в конце месяца. И в отчёте у него вылезло несоответствие: два литерных талона, выданных на фамилию Столярчук, приписанную к общим работам. Литерные пайки были на строжайшем учёте. Это было ЧП. Он не знал, кто и как это сделал, но понял, что вор придёт снова.
И когда Жора, окрылённый успехом, в третий раз пришёл за спасительной едой, Трошев уже ждал его за углом столовой. Не с охраной. Один.

— Ну что, стаханове-е-ец, — тихо торжествующе и ядовито сказал он. — Норму выполнил бандеровское отродье? Показывай, что в мешке.

Эпилог
В холодном кабинете следователя НКВД интересовало не столько хищение, сколько дерзость и технология. Он долго не мог поверить, что семнадцатилетний пацан в одиночку подделал не просто талон, а литерный.
— Не верю, — сказал он почти спокойно. — Не мог ты сам. Докажи.
Ему принесли кусок резины, сапожный нож, картофелину, чернила и бумагу. И Жора, под пристальным взглядом следователя и двух охранников, начал работать. Его руки сначала дрожали, но потом страх уступил место странному, почти артистическому азарту. Руки работали сами, вырезая печать, формируя идеально чёткие буквы. Затем он расписывался. Свет от лампы в помещении был ярким, работать было очень легко, гораздо легче, чем в полутьме барака. И поэтому уже через час на столе лейтенанта лежала почти идеальная копия.
Следователь долго рассматривал подделку, потом оригинал. Затем он поднял свои бесцветные глаза на Жору. В них не было злости. Было что-то другое — смесь удивления и усталости.
— Зачем? — тихо спросил он.
И тогда Жору прорвало. Он рассказал всё. Про отца, про больную мать, про слова фельдшера. Он говорил сбивчиво, захлёбываясь слезами, но в его словах была такая отчаянная правда, что даже этот человек, винтик в безжалостной машине, слушал его, не перебивая.
Приговор был неожиданно мягким. Учитывая несовершеннолетний возраст и смягчающие семейные обстоятельства, Георгию Столярчуку дали шесть месяцев лагерей в Ижме. Дальше и дольше ссылать его не было смысла, ибо они уже были ссыльными. Может быть госмашина и была бесчеловечной, но порой её винтики проявляли какую-то хозяйственность, и рачительность, которую иногда, кто-то по ошибке называл милосердием. Когда ему зачитывали приговор, он не чувствовал ни страха, ни облегчения. Он думал только о том, что двух недель, которые он выиграл для матери, и запаса продуктов должно хватить, чтобы она окончательно встала на ноги.

Жора не победил, потому что в этой системе нельзя было победить. Он просто заключил сделку с дьяволом. Обменял полгода своей относительной, но свободы на жизнь матери. Это был единственный курс обмена, доступный в спецпоселении для ссыльных и репрессированных под Каджеромом, там, где человеческая жизнь стоила дешевле, чем банка тушенки, на которую он не имел права.

Бабушка Варя умерла, когда мне было шесть лет в далёком 1982 году. Я помнил её, но был слишком мал, чтобы спросить хоть что-то об её жизни. Сейчас жалею об этом. Но, хорошо, что с дедом мы часто разговаривали о прошлом. И в ту зимнюю субботу, дед, докуривая наверное уже третью подряд папиросу сказал мне после того, как закончил:
— Вот так-то, Серёнька. Та тушёнка была самой дорогой в моей жизни. Не потому что это вкусная тушенка, а потому что она стала жизнью моей матери.

© Shevanez, 2025